Блок цикл пузыри земли стихи
Земля, как и
вода, содержит газы,
И это были
пузыри земли.
Макбет
* * *
На перекрестке,
Где даль поставила,
В печальном весельи
встречаю весну.
На земле еще жесткой
Пробивается первая
травка.
И в кружеве березки –
Далеко – глубоко –
Лиловые скаты оврага.
Она взманила,
Земля пустынная!
На западе, рдея от
холода,
Солнце, как медный шлем
воина,
Обращенного ликом
печальным
К иным горизонтам,
К иным временам…
И шишак – золотое облако
–
Тянет ввысь белыми
перьями
Над дерзкой красою
Лохмотий вечерних моих!
И жалкие крылья мои –
Крылья вороньего пугала
–
Пламенеют, как солнечный
шлем,
Отблеском вечера…
Отблеском счастия…
И кресты – и далекие
окна –
И вершины зубчатого леса
–
Все дышит ленивым
И белым размером
Весны.
5 мая 1904
БОЛОТНЫЕ
ЧЕРТЕНЯТКИ
А. М. Ремизову
Я прогнал тебя кнутом
В полдень сквозь кусты,
Чтоб дождаться здесь
вдвоем
Тихой пустоты.
Вот – сидим с тобой на
мху
Посреди болот.
Третий – месяц наверху –
Искривил свой рот.
Я, как ты, дитя дубрав,
Лик мой также стерт.
Тише вод и ниже трав –
Захудалый черт.
На дурацком колпаке
Бубенец разлук.
За плечами – вдалеке –
Сеть речных излук…
И сидим мы, дурачки, –
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед.
Зачумленный сон воды,
Ржавчина волны…
Мы – забытые следы
Чьей-то глубины…
Январь 1905
* * *
Я живу в отдаленном
скиту
В дни, когда опадают
листы.
Выхожу – и стою на
мосту,
И смотрю на речные
цветы.
Вот – предчувствие белой
зимы:
Тишина колокольных
высот…
Та, что нынче читала
псалмы, –
Та монахиня, верно,
умрет.
Безначально свободная
ширь,
Слишком радостной вестью
дыша,
Подошла – и покрыла
Псалтирь,
И в страницах осталась
душа.
Как свеча, догорала она,
Вкруг лица улыбалась
печаль.
Долетали слова от окна,
Но сквозила за окнами
даль…
Уплывали два белых
цветка –
Эта легкая матовость
рук…
Мне прозрачная дева
близка
В золотистую осень
разлук…
Но живу я в далеком
скиту
И не знаю для счастья
границ.
Тишиной провожаю мечту.
И мечта воздвигает
Царицу.
Январь 1905
ТВАРИ
ВЕСЕННИЕ
(Из альбома «Kindisch»* Т. Н. Гиппиус)
Золотисты лица купальниц.
Их стебель влажен.
Это вышли молчальницы
Поступью важной
В лесные душистые
скважины.
Там, где проталины,
Молчать повелено,
И весной непомерной
взлелеяны
Поседелых туманов
развалины.
Окрестности мхами
завалены.
Волосы ночи натянуты
туго на срубы
И пни.
Мы в листве и в тени
Издали начинаем вникать
в отдаленные трубы.
Приближаются новые дни.
Но пока мы одни,
И молчаливо открыты
бескровные губы.
Чуда! о, чуда!
Тихонько дым
Поднимается с пруда…
Мы еще помолчим.
Утро сонной тропою
пустило стрелу,
Но одна – на руке,
опрокинутой в высь,
Ладонью в смолистую мглу
–
Светляка подняла…
Оглянись:
Где ты скроешь зеленого
света ночную иглу?
Нет, светись,
Светлячок, молчаливой
понятный!
Кусочек света,
Клочочек рассвета…
Будет вам день
беззакатный!
С ночкой вы не радели –
Вот и все ушло…
Ночку вы не жалели –
И становится слишком светло.
Будете маяться, каяться,
И кусаться, и лаяться,
Вы, зеленые, крепкие,
малые,
Твари милые, небывалые.
Туман клубится,
проносится
По седым прудам.
Скоро каждый чертик
запросится
Ко Святым Местам.
19 февраля 1905
__________
«Детское» (нем.).
БОЛОТНЫЙ
ПОПИК
На весенней проталинке
За вечерней молитвою –
маленький
Попик болотный
виднеется.
Ветхая ряска над кочкой
Чернеется
Чуть заметною точкой.
И в безбурности зорь
красноватых
Не видать чертенят
бесноватых,
Но вечерняя прелесть
Увила вкруг него свои
тонкие руки…
Предзакатные звуки,
Легкий шелест.
Тихонько он молится,
Улыбается, клонится,
Приподняв свою шляпу.
И лягушке хромой,
ковыляющей,
Травой исцеляющей
Перевяжет болящую лапу.
Перекрестит и пустит
гулять:
– Вот, ступай в родимую
гать.
Душа моя рада
Всякому гаду
И всякому зверю
И о всякой вере.
И тихонько молится,
Приподняв свою шляпу,
За стебель, что
клонится,
За больную звериную
лапу,
И за римского папу. –
Не бойся пучины тряской
–
Спасет тебя черная
ряска.
17 апреля 1905. Пасха
* * *
На весеннем пути в
теремок
Перелетный вспорхнул
ветерок,
Прозвенел золотой
голосок.
Постояла она у крыльца,
Поискала дверного кольца
И поднять не посмела
лица.
И ушла в синеватую даль,
Где дымилась весенняя
таль,
Где кружилась над лесом
печаль.
Там – в березовом
дальнем кругу –
Старикашка сгибал из
березы дугу
И приметил ее на лугу.
Закричал и запрыгал на
пне:
– Ты, красавица, верно –
ко мне!
Стосковалась в своей
тишине!
За корявые пальцы
взялась,
С бородою зеленой
сплелась
И с туманом лесным
поднялась.
Так тоскуют они об
одном.
Так летают они вечерком,
Так венчалась весна с
колдуном.
24 апреля 1905
* * *
Полюби эту вечность
болот:
Никогда не иссякнет их
мощь.
Этот злак, что сгорел, –
не умрет.
Этот куст – без истления
– тощ.
Эти ржавые кочки и пни
Знают твой отдыхающий
плен.
Неизменно предвечны они,
–
Ты пред Вечностью полон
измен.
Одинокая участь светла.
Безначальная доля свята.
Это Вечность Сама
снизошла
И навеки замкнула уста.
3 июня 1905
* * *
Белый конь чуть ступает
усталой ногой,
Где бескрайняя зыбь
залегла.
Мне болотная схима –
желанный покой,
Будь ночлегом, зеленая
мгла!
Алой ленты Твоей надо
мной полоса,
Бьется в ноги коня
змеевик,
На горе безмятежно поют
голоса,
Все о том, как закат
Твой велик.
Закатилась Ты с мертвым
Твоим женихом,
С палачом раскаленной
земли.
Но сквозь ели прощальный
Твой луч мне знаком,
Тишина Твоя дремлет
вдали.
Я с Тобой – навсегда, не
уйду никогда,
И осеннюю волю отдам.
В этих впадинах тихая
дремлет вода,
Запирая ворота безумным
ключам.
О, Владычица дней! алой
лентой Твоей
Окружила Ты
бледно-лазоревый свод!
Знаю, ведаю ласку
Подруги моей –
Старину озаренных болот.
3 июня 1905. Новоселки
* * *
Болото – глубокая
впадина
Огромного ока земли.
Он плакал так долго,
Что в слезах изошло его
око
И чахлой травой поросло.
Но сквозь травы и злаки
И белый пух смеженных
ресниц –
Пробегает зеленая искра,
Чтобы снова погаснуть в
болоте.
И тогда говорят в
деревнях
Неизвестно откуда
пришедшие
Колдуны и косматые ведьмы:
– Это шутит над вами
болото.
Это манит вас темная
сила.
И, когда они так
говорят,
Старики осеняются
знаменьем крестным,
Пожилые – смеются,
А у девушек – ясно видны
За плечами белые крылья.
3 июня 1905
СТАРУШКА И
ЧЕРТЕНЯТА
Григорию Е.
Побывала старушка у
Троицы
И все дальше идет, на
восток.
Вот сидит возле белой
околицы,
Обвевает ее вечерок.
Собрались чертенята и
карлики,
Только диву даются в
кустах
На костыль, на мешок, на
сухарики,
На усталые ноги в
лаптях.
«Эта странница, верно,
не рада нам –
Приложилась к мощам – и
свята;
Надышалась божественным
ладаном,
Чтобы видеть Святые
Места.
Чтоб идти ей тропинками
злачными,
На зеленую травку
присесть…
Чтоб высоко над елями
мрачными
Пронеслась золотистая
весть»…
И мохнатые, малые
каются,
Умиленно глядят на
костыль,
Униженно в траве
кувыркаются,
Поднимают копытцами
пыль:
«Ты прости нас, старушка
ты Божия,
Не бери нас в Святые
Места!
Мы и здесь лобызаем
подножия
Своего, полевого Христа.
Занимаются села
пожарами,
Грозовая над нами весна,
Но за майскими тонкими
чарами
Затлевает и нам
Купина»…
Июль 1905
* * *
Осень поздняя. Небо
открытое,
И леса сквозят тишиной.
Прилегла на берег
размытый
Голова русалки больной.
Низко ходят туманные
полосы,
Пронизали тень камыша.
На зеленые длинные
волосы
Упадают листы, шурша.
И опушками отдаленными
Месяц ходит с легким
хрустом и глядит,
Но, запутана узлами
зелеными,
Не дышит она и не спит.
Бездыханный покой
очарован.
Несказанная боль
улеглась.
И над миром, холодом
скован,
Пролился звонко-синий
час.
Август 1905
ЭХО
К зеленому лугу, взывая,
внимая,
Иду по шуршащей листве.
И месяц холодный стоит,
не сгорая,
Зеленым серпом в синеве.
Листва кружевная!
Осеннее злато!
Зову – и трикраты
Мне издали звонко
Ответствует нимфа,
ответствует Эхо,
Как будто в поля
золотого заката
Гонимая богом-ребенком
И полная смеха…
Вот, богом настигнута,
падает Эхо,
И страстно круженье, и
сладко паденье.
И смех ее в длинном
Звучит повторенья
Под небом невинным…
И страсти и смерти,
И смерти, и страсти –
Венчальные ветви
Осенних убранств и
запястий…
Там – в синем раздольи –
мой голос пророчит
Возвратить, опрокинуть
весь мир на меня!
Но, сверкнув на крыле
пролетающей ночи,
Томной свирелью вечернего дня
Ускользнувшая нимфа хохочет.
4 октября 1905
ПЛЯСКИ
ОСЕННИЕ
Волновать меня снова и
снова –
В этом тайная воля твоя,
Радость ждет
сокровенного слова,
И уж ткань золотая
готова,
Чтоб душа засмеялась
моя.
Улыбается осень сквозь
слезы,
В небеса улетает мольба,
И за кружевом тонкой
березы
Золотая запела труба.
Так волнуют прозрачные
звуки,
Будто милый твой голос
звенит,
Но молчишь ты, поднявшая
руки,
Устремившая руки в
зенит.
И округлые руки
трепещут,
С белых плеч ниспадают
струи,
За тобой в хороводах
расплещут
Осенницы одежды свои.
Осененная реющей влагой,
Распустила ты пряди
волос.
Хороводов твоих по
оврагу
Золотое кольцо
развилось.
Очарованный музыкой
влаги,
Не могу я не петь, не
плясать,
И не могут луга и овраги
Под стопою твоей не
сгорать.
С нами, к нам –
легкокрылая младость,
Нам воздушная участь
дана…
И откуда приходит к нам
Радость,
И откуда плывет Тишина?
Тишина умирающих злаков
–
Это светлая в мире пора:
Сон, заветных
исполненный знаков,
Что сегодня пройдет, как
вчера,
Что полеты времен и
желаний –
Только всплески
девических рук –
На земле, на зеленой
поляне,
Неразлучный и радостный
круг.
И безбурное солнце не
будет
Нарушать и гневить
Тишину,
И лесная трава не
забудет,
Никогда не забудет
весну.
И снежинки по склонам
оврага
Заметут, заровняют края,
Там, где им заповедала
влага,
Там, где пляска, где
воля твоя.
1 октября 1905
Источник
В примечаниях к «Стихам о Прекрасной Даме» (январь 1911 г.) Блок заметил, что в этой книге «деревенское преобладает над городским; все внимание направлено на знаки, которые природа щедро давала слушавшим ее с верой».
Во втором томе знаки меняются: на смену светлой вере приходит ироническое или мрачное суеверие. В начинающей вторую книгу главе «Пузыри земли» появляются болотные чертеняки и попик, твари весенние, больная русалка – вечность болот, пришедшая то ли из страшных фольклорных быличек, то ли из Шекспира (эпиграф к разделу взят из трагедии «Макбет», в которой появляются ведьмы-искусительницы).
В других стихотворениях деревенский пейзаж тоже становится иным. Он строится на конкретных, узнаваемых деталях, в которых проявляется новое чувство лирического героя: ожидание, тоска, предчувствие смерти.
Выхожу я в путь, открытый взорам,
Ветер гнет упругие кусты,
Битый камень лег по косогорам,
Желтой глины скудные пласты.
Разгулялась осень в мокрых долах,
Обнажила кладбища земли,
Но густых рябин в проезжих селах
Красный цвет зареет издали.
(«Осенняя воля», июль 1905)
Центром второй книги, однако, стал раздел «Город» (1904–1908) и вообще городской хронотоп. Теперь блоковский город – не абстрактное пространство с таинственными изгибами, где должна явиться Она, а вполне узнаваемый Петербург, в котором зловещий Медный Всадник («Там, на скале, веселый царь / Взмахнул зловонное кадило…» – «Петр», 22 февраля 1904) сосуществует с кабаками, каморками, углами, напоминающими об урбанистических пейзажах Достоевского и Некрасова.
Белая ночь – привычная деталь, синекдоха парадного образа города пышного («Медный всадник»). Сравним ее изображение в первом и втором томах блоковской лирики.
Белой ночью месяц красный
Выплывает в синеве.
Бродит призрачно-прекрасный,
Отражается в Неве.
Мне провидится и снится
Исполненье тайных дум.
В вас ли доброе таится,
Красный месяц, тихий шум?..
(«Белой ночью месяц красный…»,
22 мая 1901)
Белая ночь в этом стихотворении отражается – по сходству – в исполненной «тайных дум» душе лирического героя, ожидающего от этого призрачно-прекрасного мира добра. Фольклорный эпитет (месяц красный) обозначает здесь не столько цвет, сколько идеальное качество предмета. Вообще, Петербург с отраженным в Неве месяцем и тихим шумом напоминает какой-то провинциальный город в глубине России.
С каждой весною пути мои круче,
Мертвенней сумрак очей.
С каждой весною ясней и певучей
Таинства белых ночей.
Месяц ладью опрокинул в последней
Бледной могиле, – и вот
Стертые лица и пьяные бредни…
Карты… Цыганка поет.
(«С каждой весною пути мои круче…»,
7 мая 1907)
В стихотворении из второго тома пейзаж соотносится с состоянием лирического героя уже не по сходству, а по контрасту. Ясность, певучесть, таинство белых ночей не может победить мертвенного сумрака очей. Отражающая месяц Нева становится его бледной могилой. На смену тихому шуму приходят режущие слух и глаз диссонансы большого города: пьяные бредни, пение цыганки.
Непримиримый конфликт, несовместимость героя и пейзажа приобретает в одной из последующих строф особенную наглядность: «Видишь, и мне наступила на горло, / Душит красавица ночь…»
«Иную, по-новому загадочную, белую ночь дает нам, например, Александр Блок», – заметил И. Ф. Анненский («О современном лиризме»).
Таким образом, во втором томе лирики Блока передний план, изображение этого мира, становится более конкретным. Но исходная установка символизма – двоемирие, намек на мир иной – сохраняется, определяя единство поэтического развития.
Конфликт-контраст реального и воображаемого миров определяет композицию «Незнакомки» (24 апреля 1906), возможно самого знаменитого блоковского стихотворения второго тома.
Первая его часть (шесть строф) строится на сниженных, антипоэтических бытовых деталях: женский визг и детский плач, пошлые прогулки и шутки испытанных остряков, пьяные крики в ресторане на фоне сонных физиономий скучающих лакеев. Даже весенний дух этого петербургского пригорода назван тлетворным, а тихий месяц (на дворе снова – белая ночь?) оборачивается бессмысленной кривой ухмылкой диска.
Но среди этого безобразия во второй части стихотворения (в ней тоже шесть строф) возникает то ли реальная женщина, то ли (что вероятнее) греза пьянеющего и страдающего героя, очередное воплощение Прекрасной Дамы. Незнакомка напоминает светских аристократок пушкинской эпохи, однако, она одета по современной моде: шелковое платье, шляпа с перьями, унизанные кольцами руки, скрывающая лицо вуаль. Ее явление – знак иного мира, мечта о высокой любви, абсолютном понимании и служении.
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
<…>
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие бездонные
Цветут на дальнем берегу.
Эта мечта, однако, все время грозит обернуться обманом чувства, похмельной иллюзией, навязчивым предложением падшей кабацкой «этуали». Последняя строфа, кода, выводит на очную ставку грезу и реальность. Но сокровище внутреннего мира оказывается для героя важнее реальности: он повторяет фразу ресторанных пьяниц, потому что вино позволяет ему увидеть «очарованную даль».
В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине!
«Жизнь стала искусством, я произвел заклинания, и передо мною возникло, наконец, то, что я (лично) называю „Незнакомкой“: красавица кукла, синий призрак, земное чудо, – объясняет Блок свой замысел уже не в стихах, а в прозе. – Незнакомка. Это вовсе не просто дама в черном платье со страусовыми перьями на шляпе. Это – дьявольский сплав из многих миров, преимущественно синего и лилового» («О современном состоянии русского символизма»).
Во втором томе, таким образом, на смену однородной – светлой и мистической – атмосфере тома первого приходят демонические, дьявольские мотивы, сомнения, душевное смятение. Мироподобие сменяется конфликтом, несовместимостью, контрастом земного и нездешнего миров.
В том же цикле «Город» через два текста после «Незнакомки» помещено стихотворение «Холодный день» (сентябрь 1906). Написанное почти на четыре года раньше, оно, легкими штрихами воссоздавая лирическую ситуацию первого тома, окончательно «заземляет» ее, погружает в грубую реальность.
Мы встретились с тобою в храме
И жили в радостном саду,
Но вот зловонными дворами
Пошли к проклятью и труду.
Первые два стиха – напоминание о мире первой книги, о деревенском и городском Эдеме (радостный сад и храм). Но они сразу сменяются признаками современного города (эпитет зловонный словно позаимствован из «Преступления и наказания»).
Дальнейшая судьба героев после предназначенной встречи оказывается тяжким, однообразным существованием, мучительно-беспросветной жизнью без идеала.
И вот пошли туда, где будем
Мы жить под низким потолком,
Где прокляли друг друга люди,
Убитые своим трудом.
<…>
Нет! Счастье – праздная забота,
Ведь молодость давно прошла.
Нам скоротает век работа,
Мне – молоток, тебе – игла.
Выходом из этого состояния тоскливой безнадежности оказывается идея долга, прежде всего – долга Художника.
В стихотворении «Балаган» (ноябрь 1906) лирический герой превращается в бродячего актера, участника труппы исполнителей итальянской народной комедии.
Те же персонажи – Арлекин, Пьеро, Коломбина – появлялись в лирической драме Блока «Балаганчик» (январь 1906). Но там они изображались в горько-иронической манере: Коломбина оказывалась «картонной невестой», паяц истекал клюквенным соком, а мистики рассуждали о пришествии смерти.
В стихотворении на смену иронии приходит патетика, высокий строй мысли. Грубоватый, кажется, эпиграф, заимствованный Блоком из драмы А. Дюма, посвященной знаменитому английскому актеру, сыгравшему многих шекспировских героев, говорит, на самом деле, о честном исполнении профессионального долга.
«Ну, старая кляча, пойдем ломать своего Шекспира!» – говорит выходящий на сцену актер или идущий на урок учитель. Это не ирония, а юмор, скрывающий подлинное, серьезное и глубокое отношение к своему делу.
Тащитесь, траурные клячи!
Актеры, правьте ремесло,
Чтобы от истины ходячей
Всем стало больно и светло!
В тайник души проникла плесень,
Но надо плакать, петь, идти,
Чтоб в рай моих заморских песен
Открылись торные пути.
Подлинное чувство, оказывается, может высказать себя с помощью банальных, «ходячих» истин. А путь в «рай заморских песен» пролегает по привычному российскому бездорожью.
В цикле «Вольные мысли» (1907) обращаясь к пушкинскому нерифмованному (белому) стиху, Блок воссоздает пейзажи петербургских окрестностей во множестве конкретных деталей, уже без всякого намека на явление Прекрасной Дамы и грезы об иных мирах.
Контраст миру пошлости и безвкусицы («Что сделали из берега морского / Гуляющие модницы и франты? / Наставили столов, дымят, жуют, / Пьют лимонад. / Потом бредут по пляжу, / Угрюмо хохоча и заражая / Соленый воздух сплетнями») здесь тоже традиционно-пушкинский: страстная любовь, природа, искусство.
Хочу,
Всегда хочу смотреть в глаза людские,
И пить вино, и женщин целовать,
И яростью желаний полнить вечер,
Когда жара мешает днем мечтать
И песни петь! И слушать в мире ветер!
(«О смерти»)
Эта поэтизация простых посюсторонних, «здешних» ценностей бытия – переходный мостик к лирике третьего тома. Второй том был книгой распутий. Третья книга демонстрировала выход на новые пути.
Источник